– Если ты мертв, тем лучше, а если жив – встань!
Заслышав знакомый голос, голос хозяина, Бродяга как будто начал приходить в себя.
Он слегка пошевелился, сомкнутые веки его приподнялись – и он признал Лакюзона.
Но вместо радости, которая, по всей видимости, должна была отобразиться на лице бедняги при виде того, кто избавил его от мучителей, черты его исказились от неописуемого ужаса.
В отчаянном усилии он приподнялся, сполз со стола, оказавшегося для него станком пыток, и пал на колени перед Лакюзоном, сложив руки в мольбе и шепча:
– Пощадите, хозяин! Во имя Спасителя рода человеческого, во имя всемилостивой пресвятой Девы Марии, простите! Я такого понатерпелся…
– Понатерпелся… и предал! – медленно, низким голосом ответил Лакюзон. – А измене нет прощения!
– О, хозяин, если б вы только знали…
– Ладно, скажи все, что ты хочешь мне сказать. Я твой судья и как судья обязан выслушать твое оправдание… если ты в силах оправдаться.
– Я держался, как только мог.
– А надо было до конца.
– Они кромсали мне шпагами плечи… но я ничего не сказал.
– Таков твой долг.
– Они протыкали мне кинжалами руки… и я снова ничего им не сказал.
– И это твой долг.
– Они исполосовали мне ножами всю грудь… и не услышали от меня ни слова.
– И все это твой долг.
– Они запалили костер у меня под ногами, – пролепетал Бродяга, – только тогда…
Он не договорил.
– И тогда, – закончил за него капитан, – у тебя развязался язык.
– Мне изменили силы, хозяин, я так намучился…
– А как же первохристиане? Ведь их обливали кипящей смолой и дегтем, обращали в живые факелы. Разве первохристиане страдали меньше твоего? – отвечал Лакюзон. – И, однако ж, они не отреклись от своего Бога, не изменили вере своей… Думаешь, жаркое пламя костра могло бы развязать мне язык? Думаешь, это принудило бы меня к измене?
– Нет, хозяин… о нет! Но вы же сильны… отважны, а я…
– Слаб и труслив, – закончил за него Лакюзон. – Ты это хочешь сказать, верно?
Бродяга опустил голову на исполосованную грудь.
– Я старый и дряхлый, – проговорил он совсем упавшим голосом.
– И это служит тебе оправданием? – громко воскликнул капитан. – Да ты сейчас наговариваешь на себя похлеще злейшего своего врага… Старый и дряхлый, говоришь? Стало быть, ради спасения своей жалкой душонки, ради короткого продления жизни в своем хилом, уродливом теле – и только ради этого ты собирался выдать Лепинассу и его приспешникам-разбойникам благороднейших людей, главных защитников нашего святого дела! Значит, не подоспей я вовремя… опоздай хоть на час, на полчаса, на несколько минут, и полковнику Варрозу вместе с преподобным Маркизом пришел бы конец, и все по твоей милости, ибо выдать сейчас их убежище означает их погубить… толкнуть на кинжал убийцы, на плаху. Вот что бы ты натворил, не окажись я рядом. Вот преступление, в котором я тебя обвиняю, ибо обличил тебя в том самолично. Ну, что ты на это скажешь?
Бродяга повалился Лакюзону в ноги, что-то невнятно, прерывисто бормоча, – единственное, что можно было все же разобрать из его невнятной речи, так это слово «пощада». Ужас и отчаяние лишили его рассудка.
– Ты предатель! – после короткого молчания продолжал Лакюзон. Тебя осудили и приговорили, и ты умрешь.
– Нет, нет, нет! – вскричал Бродяга, которого от этих слов, произнесенных ледяным тоном, на мгновение бросило в необоримую дрожь. – Я не хочу… не хочу умирать!
Он вскинулся с места и было рванул к двери, как будто собираясь дать деру. Но ослабшие ноги изменили ему – он упал и, в мольбе простирая руки к хозяину, забормотал сквозь слезы:
– Пощадите, пощадите!
– Ты умрешь, – повторил капитан, – так что вверь свою душу Богу.
С этими словами он слегка наклонился, выхватил из-за пояса у одного из убитых разбойников пистолет и разрядил его Бродяге в голову.
Благородный незнакомец вскричал от ужаса и тут же отвернулся.
Лакюзон приблизился к нему.
– Я предупреждал, – заметил он, – это страшно, но необходимо. Случись измене проникнуть в наши ряды, и борьба за Франш-Конте, считай, проиграна. Завтра сюда придут наши люди и предадут все тела земле, а я их предупрежу, что среди убитых они найдут и тело Бродяги, поплатившегося за измену от моей руки… А теперь, мессир, идемте прочь из этой комнаты: мне, как и вам, не терпится покинуть кровавую бойню. На дворе, думаю, ничто не помешает вам поведать мне, что за причины заставили вас отправиться на мои поиски в Сен-Клод.
– Разумеется, уже ничто не помешает, капитан, – ответил незнакомец.
И они вдвоем покинули мрачное жилище.
– Где же ваш конь? – осведомился Лакюзон.
– Я привязал его к дереву, – ответил путник. – А вы что же, капитан, пешком?
– Нет, мою лошадь не нужно привязывать. Вот, глядите.
Лакюзон поднес два пальца к губам и негромко, протяжно свистнул.
В ответ тотчас послышался быстрый топот – и вскоре кобыла дивной берберийской масти забила копытом подле своего хозяина.
– Какая восхитительная лошадка! – воскликнул незнакомец.
– Это подарок Карла Лотарингского, – сказал капитан, запуская руку в длинную шелковистую гриву кобылы. – Она признает меня и любит, откликается на мой зов и подчиняется только мне. Непроходимые горные тропы одолевает так же уверенно и твердо, как будто идет по большой дороге, широкой и гладкой, как зеркало. Благодаря своей прыти она дважды или трижды спасала мне жизнь – прорывалась сквозь засады, откуда в нас градом летели пули, и я всякий раз оставался цел и невредим… Наконец, она мне больше, чем лошадь: она мне подруга.