– Какая разница, откуда, главное – знаю!
– Быть того не может, – ответил незнакомец. – Только Господь Бог да владетель Замка Орла помнят теперь это имя. Ибо оно принадлежит человеку, которого больше не существует.
– И главе рода, который может снова зацвести! – тут же возразил капитан. – Человеку, живому и крепкому, память о котором не изгладилась в благородных сердцах местных жителей. И человек этот – франш-контийский барон Тристан де Шан-д’Ивер.
Незнакомец застыл как вкопанный и устремил на Лакюзона взгляд, исполненный глубочайшего удивления.
– Неужто сам Господь, – пробормотал он, – начертал это имя на моем испещренном морщинами лбу?
– Может, и так, – согласился капитан.
– Не понимаю вас…
– Я вам все объясню, мессир, но только позже. А пока я жду от вас обещанных признаний. Я заслужил право услышать рассказ о ваших мытарствах.
– Это будет долгий рассказ, – ответил старик, которому отныне мы вернем его настоящие имя и титул, – и если б не один странный и жуткий случай, похожий скорее на сон, чем на явь, не привнес горькое разнообразие в тяжкие муки двадцатилетнего заточения, его можно было бы передать несколькими словами: я страдал столько, сколько не дано ни одному человеку на свете… Ну что ж, слушайте, и, когда услышите, вы поймете, откуда в сердце моем взялась эта неугасимая ненависть и как она крепла… поймете, почему я готов с радостью отдать не только оставшуюся часть моей жизни в этом мире, – ведь это сущий пустяк! – но и долю своего счастья в мире ином, лишь бы достойно отомстить Антиду де Монтегю!..
После его последних слов ненадолго наступила тишина, а потом барон Тристан спросил капитана:
– Что вы обо мне знаете?
– Я знаю только слухи, распространившиеся по округе после пожара в замке Шан-д’Ивер, и больше ничего. Как и многие, я всегда считал, что в ваш замок ударила молния и вы погибли в пожарище вместе с единственным вашим сыном. Однако теперь у меня есть серьезные основания судить иначе. Там, где прежде я усматривал злую волю случая, отныне я вижу двойное злодеяние: убийство и поджог, – и в том, и другом душа моя и совесть обвиняют Антида де Монтегю.
– Можно узнать, что же так сильно повлияло на ваши суждения?
– Скоро узнаете, мессир, а пока, умоляю, ни о чем меня не спрашивайте!
– Однако ж вы верили в мою смерть?
– Так же твердо, как если бы своими глазами видел ваше тело.
– Почему же?
– Одному старому слуге показалось, что он видел ваше окровавленное тело в горящей кровати.
– Но в таком случае, капитан, как вы могли догадаться, кто я такой? Старик, возможно, меня и признал, но вы-то сами тогда были ребенком… Нет, здесь есть какая-то загадка, и постичь ее я пока не в силах.
Слушая эти бесконечные вопросы, Лакюзон чувствовал себя крайне неловко.
Еще за двести с лишним лет до появления блистательного шедевра госпожи де Жирарден «Пугающая радость» он знал, что внезапная радостная весть, способна поразить, а то и убить, так же, как самая острая боль. Ему не хотелось вот так сразу рассказывать барону де Шан-д’Иверу, что Рауль жив и что благодаря сходству с сыном он узнал отца.
Поэтому он довольствовался таким ответом:
– Я снова заклинаю вас, мессир, наберитесь терпения! Очень скоро вы узнаете все, что должны знать, и тогда поймете, почему я не мог сказать вам это раньше.
Тристан смирился.
– Что бы вы ни делали, все к лучшему, – молвил он. – Я подожду подходящей минуты.
Затем он продолжал:
– Старый слуга, Марсель Клеман, конечно, который видел меня в крови и без сознания в охваченном пожаром замке, ничуть не ошибся. Огонь и злодеи застали меня врасплох – я даже не мог защищаться. Десять вооруженных человек, и среди них один в черной маске – владетель Замка Орла, накинулись на меня и пронзили шпагами. Я потерял сознание, уверенный, что умру…
Очнулся я уже в темнице – том самом каземате, откуда вы вытащили меня пару часов тому. Я потреля много крови. И так ослаб, и был до того разбит, что поначалу не понял, куда попал.
Первое время, проведенное в заточении, я помню плохо, отрывками и нечетко. Я вижу все, словно сквозь пелену, туманящую мои воспоминания; это похоже на сны, ты забываешь их, как только просыпаешься, и они оставляют в сознании лишь расплывчатые, смутые следы, которые мало-помалу стираются.
Лежа на соломе в глубине темницы, я чувствовал, как кровь уходит из моих жил, а душу покидает надежда – я даже не чувствовал страданий. Тело мое умирало – разум уже был мертв!
Прошли долгие часы, дни и месяцы, а физических и душевных сил у меня ничуть не прибавлялось. Я чувствовал, что стал жертвой какой-то чудовищной напасти. Думал, что жизнь моя кончена и что ни одна беда не может сравниться с постигшим меня неописуемым несчастьем. У меня не было сил сопротивляться. Сознание мое постепенно притуплялось, как у путника, который засыпает в снегу и замерзает, но даже не пытается бороться со сном и смертью… Лишь изредка и совершенно бессознательно я рвался в помыслах своих на свободу. И невольно искал всякие безрассудные способы бежать… Я метался по темнице, точно волк, загнанный в клетку. Бросался на стену, силясь дотянуться до отдушины, через которую мне бросали еду. Потом, выбившись из сил, которые расходовал без толку, я падал в изнеможении и приходил в полное оцепенение…
Вслед за странной спячкой, после долгого полузабытья, меня охватывали приступы исступленного отчаяния. Я кричал от ярости, проклинал все и вся, богохульствовал. Я разбил себе руки, сломал ногти о гранитные стены! Но время ярости прошло так же, как и время оцепенения.